Неточные совпадения
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина
чувств и мыслей не допускает бешеных
порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается
в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Я до сих
пор стараюсь объяснить себе, какого рода
чувство кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась
в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он
в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные
чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих
пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б
в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть
чувства мелкого рабом?
Какие б
чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту
пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И
в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Много воды утекло с тех
пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел на меня, и
чувство, которое возбудил, никогда не умрут
в моей памяти.
Он долго думал
в этом направлении и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему
пора ехать
в город. Дорогой на станцию, по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди себя длинную тень свою, думал уже о том, как трудно найти себя
в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные
чувства.
В минуты таких размышлений наедине с самим собою Клим чувствовал себя умнее, крепче и своеобразней всех людей, знакомых ему. И
в нем постепенно зарождалось снисходительное отношение к ним, не чуждое улыбчивой иронии, которой он скрытно наслаждался. Уже и Варавка
порою вызывал у него это новое
чувство, хотя он и деловой человек, но все-таки чудаковатый болтун.
Самгин давно знал, что он тут лишний, ему
пора уйти. Но удерживало любопытство,
чувство тупой усталости и близкое страху нежелание идти одному по улицам. Теперь, надеясь, что пойдет вчетвером, он вышел
в прихожую и, надевая пальто, услыхал голос Морозова...
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается
чувство, каким именем назовете вы эти
порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен
в вас и говорю, что без этого нет и прямой любви: ни
в отца, ни
в мать, ни
в няньку не влюбляются, а любят их…
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за
порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было.
В нем все
чувства свернулись
в один ком — стыда.
А если до сих
пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается
в душу впечатление, как оковывает будто сном
чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит
в него или
в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается
в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Вообще легко можно было угадать по лицу ту
пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт,
чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял,
в неуловимой игре тонких губ и
в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
«Хоть бы красоты ее пожалел… пожалела… пожалело… кто? зачем? за что?» — думал он и невольно поддавался мистическому влечению верить каким-то таинственным, подготовляемым
в человеческой судьбе минутам, сближениям, встречам, наводящим человека на роковую идею, на мучительное
чувство, на преступное желание, нужное зачем-то, для цели, неведомой до
поры до времени самому человеку, от которого только непреклонно требуется борьба.
А пока глупая надежда слепо шепчет: «Не отчаивайся, не бойся ее суровости: она молода; если бы кто-нибудь и успел предупредить тебя, то разве недавно,
чувство не могло упрочиться здесь,
в доме, под десятками наблюдающих за ней глаз, при этих наростах предрассудков, страхов, старой бабушкиной морали. Погоди, ты вытеснишь впечатление, и тогда…» и т. д. — до тех
пор недуг не пройдет!
Впрочем, скажу все: я даже до сих
пор не умею судить ее;
чувства ее действительно мог видеть один только Бог, а человек к тому же — такая сложная машина, что ничего не разберешь
в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек — женщина.
Все это я таил с тех самых
пор в моем сердце, а теперь пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и
в последний раз: я, может быть, на целую половину или даже на семьдесят пять процентов налгал на себя!
В ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это был хаос
чувств и ощущений,
в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо было высказать, потому что хоть часть этих
чувств да была же наверно.
Несколько хром
в логическом изложении, подчас очень отвлеченен; с
порывами сентиментальности, но совершенно народной, или, лучше сказать, с
порывами того самого общенародного умиления, которое так широко вносит народ наш
в свое религиозное
чувство.
Тут Софрон помолчал, поглядел на барина и, как бы снова увлеченный
порывом чувства (притом же и хмель брал свое),
в другой раз попросил руки и запел пуще прежнего...
Когда Марья Алексевна опомнилась у ворот Пажеского корпуса, постигла, что дочь действительно исчезла, вышла замуж и ушла от нее, этот факт явился ее сознанию
в форме следующего мысленного восклицания: «обокрала!» И всю дорогу она продолжала восклицать мысленно, а иногда и вслух: «обокрала!» Поэтому, задержавшись лишь на несколько минут сообщением скорби своей Феде и Матрене по человеческой слабости, — всякий человек увлекается выражением
чувств до того, что забывает
в порыве души житейские интересы минуты, — Марья Алексевна пробежала
в комнату Верочки, бросилась
в ящики туалета,
в гардероб, окинула все торопливым взглядом, — нет, кажется, все цело! — и потом принялась поверять это успокоительное впечатление подробным пересмотром.
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту
в ней пробуждалось нежное
чувство или поэтическая струйка, он был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех
пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Мы до сих
пор смотрим на европейцев и Европу
в том роде, как провинциалы смотрят на столичных жителей, — с подобострастием и
чувством собственной вины, принимая каждую разницу за недостаток, краснея своих особенностей, скрывая их, подчиняясь и подражая.
Тут я понял, что муж,
в сущности, был для меня извинением
в своих глазах, — любовь откипела во мне. Я не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было не то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный
порыв словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное
чувство. Одно могу сказать я
в свое оправдание — я был искренен
в моем увлечении.
Знал ли сам Антось «простую» историю своего рождения или нет?.. Вероятно, знал, но так же вероятно, что эта история не казалась ему простой… Мне вспоминается как будто особое выражение на лице Антося, когда во время возки снопов мы с ним проезжали мимо Гапкиной хаты. Хата пустовала, окна давно были забиты досками, стены облупились и покосились… И над нею шумели высокие деревья, еще гуще и буйнее разросшиеся с тех
пор, как под ними явилась новая жизнь… Какие
чувства рождал
в душе Антося этот шум?
Много было интересного
в доме, много забавного, но
порою меня душила неотразимая тоска, весь я точно наливался чем-то тяжким и подолгу жил, как
в глубокой темной яме, потеряв зрение, слух и все
чувства, слепой и полумертвый…
Я решил, что фундамент всего происшедшего составился, во-первых, из вашей, так сказать, врожденной неопытности (заметьте, князь, это слово: „врожденной“), потом из необычайного вашего простодушия; далее, из феноменального отсутствия
чувства меры (
в чем вы несколько раз уже сознавались сами) — и, наконец, из огромной, наплывной массы головных убеждений, которые вы, со всею необычайною честностью вашею, принимаете до сих
пор за убеждения истинные, природные и непосредственные!
Они расстались большими друзьями. Петр Васильич выскочил провожать дорогого гостя на улицу и долго стоял за воротами, — стоял и крестился, охваченный радостным
чувством. Что же,
в самом-то деле, достаточно всякого горя та же Фотьянка напринималась:
пора и отдохнуть. Одна казенная работа чего стоит, а тут компания насела и всем дух заперла. Подшибся народ вконец…
Вчера
в полночь я прибыл
в Туринск. Сегодня же хочу начать беседу мою, друг Оболенский. Много впечатлений перебывало
в знакомом тебе сердце с тех
пор, как мы с тобою обнялись на разлуку
в Верхнеудинске. Удаляясь от тебя, я более и более чувствовал всю тяжесть этой скорбной минуты. Ты мне поверишь, любезный друг, испытывая
в себе мое
чувство.
Пора благодарить тебя, любезный друг Николай, за твое письмо от 28 июня. Оно дошло до меня 18 августа. От души спасибо тебе, что мне откликнулся.
В награду посылаю тебе листок от моей старой знакомки, бывшей Михайловой. Она погостила несколько дней у своей старой приятельницы, жены здешнего исправника. Я с ней раза два виделся и много говорил о тебе. Она всех вас вспоминает с особенным
чувством. Если вздумаешь ей отвечать, пиши прямо
в Петропавловск, где отец ее управляющий таможней.
…
В чувствах моих не стану также вас уверять: если вы до сих
пор сомневаетесь
в заветной моей дружбе, то никогда не надеюсь вас
в ней уверить…
Но повесть на первых же
порах запуталась
в массе этого нового
чувства — и стала.
Да, чем дальше подвигаюсь я
в описании этой
поры моей жизни, тем тяжелее и труднее становится оно для меня. Редко, редко между воспоминаниями за это время нахожу я минуты истинного теплого
чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало моей жизни. Мне невольно хочется пробежать скорее пустыню отрочества и достигнуть той счастливой
поры, когда снова истинно нежное, благородное
чувство дружбы ярким светом озарило конец этого возраста и положило начало новой, исполненной прелести и поэзии,
поре юности.
— Знаю я то, — начал,
в свою очередь, с некоторым ожесточением Живин, — что когда разошелся слух о твоих отношениях с нею, так этот молодой доктор прямо говорил всем: «Что ж, — говорит, — она и со мной целовалась, когда я лечил ее мужа»; чем же это объяснить, каким
чувством или
порывом?
Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все
чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу
в неудержимом
порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного
порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…
Николай слушал, протирая очки, Софья смотрела, широко открыв свои огромные глаза и забывая курить угасавшую папиросу. Она сидела у пианино вполоборота к нему и
порою тихо касалась клавиш тонкими пальцами правой руки. Аккорд осторожно вливался
в речь матери, торопливо облекавшей
чувства в простые, душевные слова.
Отец опять тяжело вздохнул. Я уже не смотрел на него, только слышал этот вздох, — тяжелый, прерывистый, долгий… Справился ли он сам с овладевшим им исступлением, или это
чувство не получило исхода благодаря последующему неожиданному обстоятельству, я и до сих
пор не знаю. Знаю только, что
в эту критическую минуту раздался вдруг за открытым окном резкий голос Тыбурция...
Ромашов, до сих
пор не приучившийся справляться со своим молодым сном, по обыкновению опоздал на утренние занятия и с неприятным
чувством стыда и тревоги подходил к плацу, на котором училась его рота.
В этих знакомых ему
чувствах всегда было много унизительного для молодого офицера, а ротный командир, капитан Слива, умел делать их еще более острыми и обидными.
Он дунул сверху
в стекло. Пугливый синий огонек умер, и сразу
в комнате стало темно и тихо, и тотчас же торопливо и громко застучал на столе не замечаемый до сих
пор будильник. Ромашов сел рядом с Александрой Петровной, сгорбившись и не глядя
в ее сторону. Странное
чувство боязни, волнения и какого-то замирания
в сердце овладело им и мешало ему говорить...
17 Среди этой нравственной неурядицы, где позабыто было всякое
чувство стыда и боязни, где грабитель во всеуслышание именовал себя патриотом, человеку, сколько-нибудь брезгливому, ничего другого не оставалось, как жаться к стороне и направлять все усилия к тому, чтоб заглушить
в себе даже робкие
порывы самосознательности.
По беспристрастию историка, я должен сказать, что
в этой светской даме, до сих
пор не обнаружившей пред нами никаких человеческих
чувств, как бы сразу откликнулась горячая и нежная душа женщины.
Аграфена Кондратьевна. Да коли уж ты, батюшка, отец, так не будь свекором!
Пора, кажется,
в чувство прийти: расставаться скоро приходится, а ты и доброго слова не вымолвишь; должен бы на пользу посоветовать что-нибудь такое житейское. Нет
в тебе никакого обычаю родительского!
— Удерживать
в груди своей благородный
порыв чувства!..
Эта таинственность только раздражала любопытство, а может быть, и другое
чувство Лизы. На лице ее, до тех
пор ясном, как летнее небо, появилось облачко беспокойства, задумчивости. Она часто устремляла на Александра грустный взгляд, со вздохом отводила глаза и потупляла
в землю, а сама, кажется, думала: «Вы несчастливы! может быть, обмануты… О, как бы я умела сделать вас счастливым! как бы берегла вас, как бы любила… я бы защитила вас от самой судьбы, я бы…» и прочее.
Но вскоре тело обвыкало
в холоде, и когда купальщики возвращались бегом
в баню, то их охватывало
чувство невыразимой легкости, почти невесомости во всем их существе, было такое ощущение, точно каждый мускул, каждая
пора насквозь проникнута блаженной радостью, сладкой и бодрой.
И, правда, подумай, Коля, разве он виноват
в любви и разве можно управлять таким
чувством, как любовь, —
чувством, которое до сих
пор еще не нашло себе истолкователя.
Катрин довольно долго ждала его и переживала мучительнейшие минуты. «Что, если ей придется всю жизнь так жить с мужем?» — думалось ей, она любит его до сумасшествия, а он ее не любит нисколько и, кроме того, обманывает на каждом шагу. «Неужели же, — спрашивала себя далее Катрин, — это
чувство будет
в ней продолжаться вечно?» — «Будет!» — ответила было она на первых
порах себе. «Нет, — отвергнула затем, — это невозможно, иначе я не перенесу и умру!»
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости
в носке, делались тряпки тряпками; тогда как — gnadige Frau без
чувства не могла говорить об этом, — тогда как платье, которое она сшила себе
в Ревеле из голубого камлота еще перед свадьбой, было до сих
пор новешенько.
Крапчик очень хорошо понимал, что все это совершилось под давлением сенатора и делалось тем прямо
в пику ему; потом у Крапчика с дочерью с каждым днем все более и более возрастали неприятности: Катрин с тех
пор, как уехал из губернского города Ченцов, и уехал даже неизвестно куда, сделалась совершеннейшей тигрицей; главным образом она, конечно, подозревала, что Ченцов последовал за Рыжовыми, но иногда ей подумывалось и то, что не от долга ли карточного Крапчику он уехал, а потому можно судить, какие
чувства к родителю рождались при этой мысли
в весьма некроткой душе Катрин.
Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье не пожал, а просто ручкой сделал, как будто говорил: «Готов я помочь, однако
пора бы к тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое — не ахти благостыня какая!» Я, конечно, не буду уверять, что он именно так думал, но что он инстинктивно гак чувствовал и что именно это
чувство сообщило его появлению ту печать торопливости, которая меня поразила, —
в этом я нимало не сомневаюсь.
И вдруг приходит случайно минута,
в которую душа его невольным
порывом открывается наружу, и вы видите
в ней такое богатство,
чувство, сердце, такое яркое пониманье и собственного и чужого страдания, что у вас как бы глаза открываются, и
в первую минуту даже не верится тому, что вы сами увидели и услышали.